С каждым новым отражением возрастает сложность сочетаний в геометрической прогрессии, что делает простейшую книгу, Евангелие, сложнейшею. Друг в друге отражаясь, углубляют друг друга до бесконечности; противоположнейших светов лучи пересекаются, преломляются, и между ними всеми – Он. Только так и могло быть изображено Лицо Неизобразимое. Если ни для какого другого лица во всемирной истории мы не имеем ничего подобного, то лицо и жизнь Иисуса мы лучше знаем или могли бы знать, чем жизнь кого бы то ни было во всемирной истории.
И вот, все-таки: «Vita Jesu Christi scribi nequit, жизнь Иисуса Христа не может быть написана». С этой старинною, 70-х годов, но все еще как будто не устаревшею, тезою Гарнака соглашается, в наши дни, Вельгаузен: мы узнаем об Иисусе, даже у Марка, только необыкновенное, а повседневное – откуда Он, кто Его родители, в какое время, где, чем и как Он жил, – нам остается неизвестным. Но, во-первых, все большее и лучшее знание тогдашней религиозно-бытовой иудейской среды позволяет нам заглянуть и в кое-что повседневное в жизни Иисуса, пусть малое, но важное. Во-вторых, сам Иисус так «необыкновенен», – с этим и Вельгаузен согласится, – что, может быть, неразумно сетовать на то, что и от свидетелей жизни Его мы узнаем больше необыкновенного, чем повседневного. И наконец, в-третьих: только необыкновенное мы знаем об Эдипе, Гамлете, Фаусте (1-й части); о двух последних – по нескольким месяцам, о первом – по нескольким часам жизни, но знание наше так глубоко, что, будь у нас нужный к тому поэтический – пророческий дар, мы могли бы, по этому видимому сегменту, восстановить весь невидимый круг, рассказать всю их жизнь. Только «необыкновенное» мы узнаем и об Иисусе, по крайней мере, по целому году, а может быть, и по двум, даже трем годам жизни Его; почему же мы не могли бы, будь у нас нужный дар, восстановить и по этому сегменту полный круг – всю Его жизнь?
Тезу Гарнака сильнее защищает Юлихер. «Только то, каким Иисус казался первой общине верующих, мы можем знать из Евангелий, но не то, каким Он действительно был; так далеко наш взгляд не проникает: горными высотами – первообщинною верою – замкнут для нас евангельский горизонт навсегда». Нет, не навсегда: все «прорекаемые знамения» (Лк. 2, 35), все «недоумения», «соблазны», skandala («блажен, кто не соблазнится о Мне», Мт. 11, 6), может быть, не только действующих лиц в Евангелии, но и самих Евангелистов, суть трещины в этой, как будто глухой, стене предания: сквозь них-то мы за нее и заглядываем, или могли бы заглянуть, в то, чем Иисус не только казался, но и действительно был.
К тезе Гарнака, чтобы осталась она и сейчас неопровергнутой, надо бы прибавить одно только слово «нами»: нами жизнь Иисуса Христа не может быть написана. Главная здесь трудность познания вовсе не в нашем историческом, внешнем, а в религиозном, внутреннем опыте.
«Первые дни творения, когда земля была расплавлена творящим огнем, так же непредставимы для нас на нынешней охладелой земле, как первичные религиозные опыты, решавшие судьбы человечества», замечает о первохристианстве Ренан, которого едва ли кто заподозрит в излишней церковной апологетике.
Всякое знание опытно. Но для первохристианства вообще, а для раскаленнейшего центра его – жизни человека Иисуса – тем более, у нас нет опыта, ни количественно, ни качественно равного и соответственного тому, что мы хотели бы знать. Мы себя и других обманываем, рассказывая об этой Жизни, как путешественники – о стране, в которой никогда не бывали.
Кажется, Гёте больше любит христианство, чем Евангелие, и Евангелие – больше, чем Христа, но вот, и он знает, что, «сколько бы ни возвышался дух человеческий, это (жизнь и личность Христа) никогда не будет превзойдено».
Два глубоких исследователя и свободнейших евангельских критика наших дней, Гарнак и Буссэ, друг от друга независимо, теми же почти словами, говорят о жизни Христа: «Божеское здесь явилось в такой чистоте, как только могло явиться на земле» (Гарнак). – «Бог никогда, ни в одной человеческой жизни, не был такою живою действительностью, как здесь» (Буссэ).
Вспомним также Маркиона Гностика; многое, может быть, простится ему за эти слова: «О, чудо чудес, удивленье бесконечное! Людям ничего нельзя сказать, ничего подумать нельзя, что превзошло бы Евангелие; в мире нет ничего, с чем можно бы его сравнить». Если это верно о Евангелии – все-таки бледной тени Христа, то насколько вернее о Нем самом.
Главная трудность для нас, чтобы даже не рассказать, а только увидеть жизнь Христа, в том и заключается, что она ни с чем не сравнима. Знание – сравнение; чтобы узнать что-нибудь, как следует, мы должны сравнивать то, что узнаем сейчас, с тем, что знали прежде. Но жизнь Христа так ни на что не похожа, несоизмерима ни с чем, что мы знали, знаем и можем узнать, так необычайна, единственна, что нам ее не с чем сравнить. Весь наш всемирно-исторический опыт здесь изменяет нам и, оставаясь в пределах его, мы должны признать, хотя по-иному, чем Гарнак, что жизнь Христа, в самом деле, непознаваема, «неописуема», scribi nequit.
Если же, вопреки недостатку опыта, мы захотели бы все-таки сделать эту жизнь предметом знания, включить ее в историю, нам пришлось бы, исходя не из верного, хотя и недостаточного опыта, что жизнь Иисуса – воистину человеческая, а из неверного, что она человеческая только, и доводя до конца логику этого неверного опыта, согласиться кое с кем из крайне левых критиков, что жизнь Иисуса – жизнь «сумасшедшего» («вышел из Себя» – «сошел с ума», как думают братья Его, Мк. 3, 21) или, еще хуже, согласиться с Ренаном, что вся эта жизнь «роковая ошибка», что Величайший в мире так обманул Себя и мир, как никто никогда не обманывал; или, наконец, что хуже всего, согласиться с Цельзом, что Иисус «жалкою смертью кончил презренную жизнь».